Поэзия I Проза I Публицистика I Литературная критика

Лаконизмы I Книги I Отзывы I Интервью

Стихи Ленчика на РифмеРу

на главную

 

Баннеры для обмена

Еврейские корни христианства

 

Подвиг самоубийства

 

Розанов, секс и евреи

(отдельные главы)

 

"Интересно чрезвычайно, 
прочитала ("Розанов, 
секс и евреи" – Л.Л.) 
на одном дыхании.
"Узкая" тема 
(психопатическая как 
принято у нас считать 
особенность розановской
личности) выведена в 
мощный социально-
политический и 
нравственный контекст
эпохи и вообще 
человеческого бытия. 
Написано талантливо: 
широкими и
смелыми мазками, 
динамично.
Можно ли читать 
студентам, как лекцию? 
У нас - едва-ли. Скорее - 
это жанр 
полемических заметок. 
Приехал бы ты с этим 
к нам на научную

конференцию…

ты молодчина,

что еще скажешь!"

 

Людмила Душина,

доктор филологических наук

 

РОЗАНОВ, СЕКС И ЕВРЕИ

 

Страницы 1  2  3

 

Пустив в заглавие такое привлекательное словечко, как «секс», да еще в сочетании с «евреями», я отнюдь не рассчитывал на эпатаж. И секс, и евреи – не частные темы Розанова, не одни из многих, а центральные доминанты его сознания и творчества. Его философия (а посвященный сказал бы «фаллософия») без них попросту немыслима. В этой связи любопытно одно пикантное признание Анны Ахматовой. Она вроде бы говорила, «что в Розанове все любит, кроме полового и еврейского вопроса». Напомнивший об этом недавно (на интернете) писатель Дмитрий Быков справедливо вопрошает: «Что же в нем тогда остается любить-то?».

 

Опубликованный журналом "Слово/Word" (№40) отрывок состоит из двух глав: "Свет подполья" и "Мало солнышка". В этой электронной публикации я решил поместить еще одну главу - "Человек лунного света", - которая не только расширяет контекст личности Розанова, но и помогает понять, как пришла ко мне идея о его "подполье".

ЧЕЛОВЕК ЛУННОГО СВЕТА

По всей очевидности, разговор о Розанове, человеке лунного света, должен был состояться в главе «Портрет», ибо это свойство его личности столь же неотъемлемо от его природного облика как рыжие волосы, «извилина в подбородке» и «обывательский глазок». Объем и особая значительность темы, а также – и это главное – дополнительные смыслы вынесенной в ее заглавие метафоры (разумеется, сугубо розановской) потребовали самостоятельной главы.

Создавая писателя Василия Розанова, природа столь щедро одарила его эротизмом, что именно на этой почве, из его личных глубинных ощущений пола и сложилась в нем целая философско-этическая система, оригинальная, разветвленная, захватывающая едва ли не все ниши нашего существования. Больше того. Забегая несколько вперед, замечу, что и его благолепный восторг перед иудаизмом (или в его транскрипции – юдаизмом), равно как и недовольство христианством, тоже обусловлены этим, ни на минуты не затухающим в нем, факелом похоти и пола. Ибо в его представлении, союз (или брак) человека с Богом произошел исключительно через евреев, а у евреев – через обрезание. «Скользящий по ней (крайней плоти – Л. Л.) нож есть жест, обряд, процесс полового обручения… Обрезанный есть обещанный, связанный в завете… Завет, конечно, с Богом» (РФК, 195-196). 

В среде шутливого сообщества интеллектуалов «Обезьянья великая и вольная пала­та» или сокращено «Обезвелволпал», организованного Ремизовым, Розанова звали не иначе, как «великий фаллофор», с легкой руки которого все знали, что «когда он в ударе и исписанные листы так само собой не просохшие и отбрасываются, у него это торчит, как гвоздь». В письме к своему первому биографу и другу Э. Ф. Голлербаху он настаивал, что «вся ошибка заключается в том, что человечество считает (фаллос) органом, когда он на самом деле есть лицо» (Изб., 547). Судя по этому письму, этой свой идеей он делился со многими другими знакомыми. По свидетельству Ремизова, во время своих писаний он часто свободной рукой держался за это самое «орган-лицо». А древнее его изображение хранил у себя на письменном столе и никогда с ним не расставался.

Нет, он этого не стеснялся, а, напротив, всем своим сознанием, всем своим пониманием этики и здравого смысла, всячески стремился ввести в публичный обиход жизни, сломать все табу, все лицемерные и, на его взгляд, мертвящие Божий мир ограничения.

«И так как в то же время у меня есть бесспорный фаллизм, – на весь мир откровеничал он, – и я люблю «все это» не только в идеях, но и в натуре, то отсюда я заключаю, что в фаллизме ничего демоничес­кого и бесовского не содержится; и выражения «темная сила», «нечистая сила» (по самим эпитетам, явно относимые к фаллической области) суть мнения апокрифов, а не Священ­ного Писания» (Изб., 413).

Человеческое, для него, и есть прежде всего – фаллическое. Однажды между ним и Ремизовым произошел такой разговор (я использовал его в полемике с ханжеским мора­лизмом позднего Льва Толстого в своей повести «Трамвай мой – поле»):

– В минуты совокупления, – сказал В. В., – зверь становится человеком.

– А человек? Ангелом? Или уж...

– Человек – Богом.

В резком отличии от Толстого, вдосталь отгулявшего в молодости и, может быть, поэтому смотревшего на совокупление как на грязь и «свинячье дело», извиняемое лишь необходимостью продолжения рода, Розанов отстаивал взгляд на этот акт, как на Божес­твенное волеизъявление. В его восприятии совокупление священно. Оно – язык и инстру­мент, и сама материя любви, первейшее условие осущест­вления высшего человеческого предназначения.

Во все его рассуждения на эту тему (а они многочисленны), будь то о мужчине или о женщине, или даже непосредственно о половых органах, каким-то чудесным, неожидан­ным и естественным образом включены реалии Бога и механизмы мироздания в целом.

Вот один из примеров: «Все очерчено и окончено в человеке, кроме половых органов, которые кажут­ся около остального каким-то многоточием или неясностью... которую встре­чает и с которой связывается неясность и многоточие другого организма. И тогда – оба ясны. Не от этой ли неоконченности отвратительный вид их (на который все жалуются): и – восторг в минуту, когда недоговоренное – кончается (акт в ощущении). Как бы Б[ог] хотел сотворить акт: Но не исполнил движение свое, а дал его начало в мужчине и начало в женщине. И уже они оканчивают это первоначальное движение (Бога – Л. Л.). Отсюда его сладость и неодоли­мость» (Изб., 102).

Думаю, что автору «Воскресения» такое и присниться не могло, даже в самом страш­ном сне. Это, по праву, исключительно розановское, неповтори­мое, на русской ниве уни­каль­ное. Он берет под свою защиту все то, что в толстовском контексте грязнее грязного – семя распутника: «Да, если семя – грязь, тогда конечно «он запачкал ее». Грязь ли? Семя яблока есть яблоко, семя пшеницы есть пшеница: а семя человека по-видимому человек? Тогда он дал ей челове­ка?.. Так почему же говорят – «это грязь» и «он запачкал ее»?..» (Изб., 189).

Разумеется, до высот равноправия полов он не дорос. Его половая мораль покои­лась, в основном, на идеях муже­цент­ризма. Так что американские феминистки не без удали мог­ли бы назвать его мэйл-шови­нистом. А кого «нет» – из старых мыслите­лей? Однако выдви­ну­тый им философский постулат фи­зи­о­логии брака все же оригинален и инте­ресен. «Заму­жество, – уверенно заявлял он, – как второе рождение, как поправка к перво­му рождению! Где не доделали родители, доделывает муж. Он доверша­ет девушку» (Изб., 157).

Запрет на секс без любви, без духовной близости – едва ли не клише всех мораль­ных установок на всех языках мира. Розанов как будто ничего нового в этом плане не приносит. Он только пере­ставляет эти слагаемые местами – и уже новизна, открытие, крамола. «Без телесной прият­но­сти нет и духовной дружбы» (Изб., 190) – вот его немуд­реное, простодуш­ное убеж­де­ние. Телесность – начало всех начал. И прежде всего – духа, духовности. Имен­но поэто­му и стыдное, и неприличное может быть святым, – как он ошеломительно открыл для себя, размышляя о микве (Изб., 26-30).

«Нравились ли мне женщины как тела, телом? –  рассуждает он в «Опавших лис­ть­ях», словно ведет треп среди подвыпивших мужичков. – Всегда хотелось пощипать (никогда не щипал). С детства. Всегда любовался, щеки, шея. Более всего грудь. Но отвернувшись, даже минуты не помнил... Хищное («хищная женщина») меня даже не занимало. В самом теле я любил доброту его. Пожалуй – добротность его. Волновали и притягивали, скорее же очаровывали – груди и беременный живот. Я постоянно хотел видеть весь мир бере­менным (Изб., 156-157).

Его поэтизация «беременного мира», пусть только внешне, но, тем не менее, все же мог­ла бы как-то понравиться и Льву Толстому, ибо в ней, в зародыше, легко прогляды­ва­ется культ семьи. Для обоих семья, семейная жизнь были понятиями высшего порядка. Свя­щенными. Во имя прочности семьи и тот, и другой допускали внебрачные связи, «изме­ну».

Да, как бы это не увязывалось с моральным максимализмом Толстого – он тоже. В осо­бенности в период работы над «Анной Карениной» (см. исследования Б. Эй­хенбаума об этом). Полагая сексуально активной стороной только мужа, он милостивейше нисхо­дил до признания – для мужниной разрядки! – публичных домов. Что касается женщин, то Анна и была задумана сугубо как преступница, разрушившая семью, всеми уважаемого мужа, прочную домашность  – с очень узким, почти как в баснях, нравоучительным прицелом. Толстой попросту не мог, по общему учительски-возвышенному складу души, унизить перо свое грубой физиологией. Поэтому столь неубедительно и туманно мотивирована ее изме­на, ее неприятие «всеми уважаемого» – и весь ее уход. Кро­ме каких-то избитых общекуль­турных «костылей» – ничего по сути нет. Муж добр, вни­ма­телен, обходителен, умен. Чего же ей еще хотеть!.. Разумеется, я несколько схематизирую. Отлетев далеко от замысла, результат получился на славу. Как говорят знатоки, в нем художник победил моралиста. Героиня вышла с полным дивертисментом черт мирового шедевра. Всесторонне живой, яркой, одухотво­рен­ной всеми красками высокой человечес­кой страсти, любви, подлинного трагизма и, как ни крути, одинокости в окружающем ее холод­ном и, как сказал бы Розанов, «бесфаллическом» мире.

Приведу большую выписку на эту же тему из «Опавших листьев» почти целиком. На фоне Толстого, в ней все «снижено», но не упрощено. О том же и не о том, а то, что о том, явно по-другому. Без утаек и вос­парений. Послушаем:

«Любовь подобна жажде. Она есть жаждание души тела (т. е., души, коей проявлени­­ем служит тело). Любовь всегда – к тому, чего «особенно не достает мне», мне жаждуще­­му. Любовь есть томление; она томит; и убивает, когда не удовлетворена. Поэтому-то любовь, насыщаясь, всегда возрождает. Любовь есть возрождение. Любовь есть взаим­ное пожи­ра­ние, поглощение. Любовь – это всегда обмен – души-тела. Поэтому, когда нечему обме­ниваться, любовь погасает. И она всегда погасает по одной причине: исчерпан­ности мате­рьяла для обмена, остановки обмена, сытости взаимной, сходства-тождества, когда-то любивших и разных. Зубцы (разница) перетираются, сглаживаются, не зацепляют друг друга. И «вал» останавливается, «работа» остановилась: потому что исчезла машина, как стройность и гармония «противоположностей». Эта любовь, естественно умершая, никогда не возродится... Отсюда, раньше ее (полного) окончания, вспыхивают измены, как последняя надежда любви: ничто так не отдаляет (творит разницу) любящих, как измена которого-нибудь. Последний еще не стершийся зубец – нарастает, и с ним зацепливается противоположный зубчик. Движение опять возможно, есть, – сколько-нибудь. Измена есть таким образом, самоисцеление любви, «починка» любви, «заплата» на изношенное и вет­хое. Очень нередко «надтреснутая» любовь разгорается от измены еще возможным для нее пламенем и образует сносное счастье до конца жизни. Тогда как без «измены» любов­ники или семья равнодушно бы отпали, отвали­лись, развалились; умерли оконча­тельно» (Изб., 136).

Цитата большая, густая – не каждый, видимо, захочет в нее вчитываться. Попробую слегка разрядить ее. Это тем более необходимо, что есть повод еще и еще раз подчерк­нуть, насколько одиозен и оди­нок Розанов на фоне общепринятых воззрений философ­ской этики и книжной морали. У него все предельно снижено, словно написано не пером, а са­мой природой. Никаких «не­бес­ных» подвесок, никаких оглядок на «во имя», будь то соци­аль­­ное здоровье, воспитание нравов, облагораживание института семейной жизни или чего-нибудь такое в этом роде. У него все от тела:

1) проявлением души служит тело, а не какие-либо вышние материи;

2) любовь эгоистична – она к тому, что не достает мне жаждущему, как вода без которой не прожить;

3) любовь – это всегда обмен души-тела, и потому она, удовлетворяя жажду, возрождает;

4) остановка обмена души-тела – конец любви;

5) восстановление угасающей любви возможно, но не гарантировано изменой.

Розанов не стал бы наказывать Анну Каренину перстом Божьим – самоубийством. Цен­ность семьи никак не обусловлена у него внешними, по отношению к индивидууму (к телу), зада­чами, как у Толстого. Семья не потому важна, что, являясь главной клеткой общест­вен­ного орга­низ­­ма, обеспечивает нравственным здоровьем все общество. Она важна, потому что попросту пре­крас­на сама по себе. Прекрасна по самой человеческой сути. Она есть форма любви. И как любовь, она тоже есть обмен души-тела. Коренная потребность – а не граж­данский долг или социальное обязательство!

«Семья есть самая аристократическая форма жизни... – записывает он в «Уединен­ном». – Семейный сапожник не только счастливее, но он «вельможнее» министра... Как же этой аристократической формы жизни можно лишать кого-нибудь? А Церковь нередко лишает... Никогда Моисей не расторг ни одного брака» (Изб., 51).

Конец цитаты – о церкви, Моисее и браке – подсказывает, что держать разговор о Розанове в узких рамках сексуальных ощущений лунного человека не очень легко. Наз­ре­вает необходимость посмотреть, как из его разрозненных «половых» записей, этих «комочков» и «мочалок», этих кирпичиков мысли выстраивается уникальное здание всечеловческих универсалий.

Однако преж­де стоит все же остановиться на несколько ином срезе понятия «чело­век лунного света».

Как я уже упоминал, эта метафора – не моя. У Розанова есть книга «Люди лунного света» – подробное, в какой-то мере фрейдистское, сочинение о многочисленных нелепых ограничениях, оскорблениях, подчас гонениях, которые испытывают люди в той или иной «сексуальной» ситуации от общественности, церковного ханжества и даже порой от влас­тей. Присутствие художнического гения, в смысле живости эмоции и слова, в ней не нам­но­го больше, чем в его раннем занудливо педантичном и растянутом трактате об обра­зова­нии в России. Для целей настоящего очерка книга интересна лишь решительным подступом к критике христианской «бесфалличности», в особенности, монашества ссылками на авто­ритет ветхозаветных традиций иудаизма.

Что же это за второй смысл, который увиделся мне в метафоре «человек лунного света»?

 

К началу страницы

 

Страницы 1  2  3